All original work © 2009 - 2017 Alexey Provolotsky

5 February 2018

ЕВА



Женщину по имени Ева мы с братом видели довольно часто, раз или два в месяц. При этом ни Саша, ни я не могли понять, зачем она к нам ходит, и зачем бабушка или мама никогда не захлопнут перед нею дверь. Напротив, они всегда впускали ее, проводили на кухню и кормили ужином или обедом. Несколько раз я забегал на кухню за печеньем или кусочком сахара из белой вазочки на верхней полке буфета (нам никогда не отказывали, когда в доме были гости) и видел ее за нашим обеденным столом. Она казалась мне безжизненной и безвольной - словно не она сама приходила к нам, а кто-то нарочно тянул ее за руку. Я помню сухие и уже немолодые черты лица, подчеркивавшие болезненную худобу этой женщины. Помню черный платок на голове, выцветший на солнце, завязанный неряшливо, пахнувший, мне казалось, прокисшим молоком. Помню и то, как она сидела у окна, смотрела на провисшее грушевое дерево на краю нашего сада и молчаливо пережевывала еду. Говорила очень тихо и очень мало и никогда со мной не здоровалась.

Эти странные визиты продолжались довольно долго, и однажды мы перестали обращать на них внимание. И никогда не говорили об этом вслух, хотя как-то раз, в конце августа, когда мы с матерью сидели на пороге и давили яблочный сок, я спросил ее про Еву. Мама удивленно посмотрела на меня и сказала, что меня не должны интересовать такие вещи. "Какие вещи?" спросил я, но мама не ответила. Есть двери, которые в детстве закрываются в одну секунду и без всякого скрипа, и это была одна из таких дверей. Они закрываются, и твой интерес пропадает, и вот ты уже слышишь, как рядом кто-то громко и нетерпеливо просит скорей подавать яблоки... А потом - недоделанная палатка во дворе, недоигранный футбольный матч, недочитанный роман Майн Рида. Одним словом, я потерял интерес, и, конечно, ни за что не стал бы говорить об этом с бабушкой, которая при первом удобном случае находила для нас работу в саду.

И все-таки однажды в эту дверь постучали, а я хватал Сашу за руку и умолял не открывать...

Это случилось в самом начале весны. Погода стояла такая, что все время хотелось надеть кеды и выбежать во двор. И было наплевать на твердые разводы снега и на воду по щиколотку. Между тем, был поздний вечер, и бабушка уже спала. Я сидел у окна, плотно зашторенного белой занавеской (я страшно боялся темноты, которая выглядывала с улицы), и снова и снова перечитывал вступление к "Всаднику без головы". К тому времени я прочел не больше пяти книг, но при этом был абсолютно уверен, что во всей литературе мира не было романа лучше этого. Я холодел от ужаса и восторга, когда Рид описывал появление всадника, и только временами возвращался в комнату из-за монотонного голоса брата, который сидел на диване и учил испанский алфавит. Я не знаю, почему именно испанский, но помню, как однажды Саша развернул передо мной карту мира и сказал, что в двадцать лет переедет жить в Испанию.

Было 11 часов, и мы, конечно, сильно рисковали тем, что не ложились. У бабушки в тот вечер сильно болели ноги, но мы знали, что если вдруг она проснется и не услышит нашего сна, то нарочно встанет и, шатаясь и ворча, придет к нам. "Это вы что, еще не спите?" Одна интонация пугала меня больше, чем любой пролог Майн Рида. И можно было не пытаться оправдать себя тем, что мы не могли уснуть, дожидаясь возвращения матери.

Мне нравилось не спать до полуночи; в то время это была единственная претензия на взрослость. И все же снова и снова голос брата усыплял меня, я упускал суть фразы и едва не закрывал глаза над каждым сколько-нибудь продолжительным описанием. Но я продолжал терпеть, потому что матери долго не было, и к сердцу начинала подступать неясная тревога; а еще я не ложился оттого, что было неловко перед старшим братом, который мог до трех часов лежать с фонариком под одеялом и листать свои французские журналы.

Когда калитка свистнула, каким-то несвойственным ей визгливым свистом, я резко наклонился вперед и раздвинул шторы. И из той холодной темноты, которая пугала меня больше всего на свете, и про которую покойный дедушка читал нам однажды страшный рассказ из одной из тех старых газет, которые в то время еще печатали рассказы (что-то про стук в окно и странные следы на снегу, которые не приближались к дому) - из той холодной темноты выступил не проходящий силуэт матери, но совершенно белое лицо Евы. Я увидел ее глаза, черные и непрозрачные, как две огромные маслины, глядящие прямо на меня. И за моей спиной невозмутимый голос Саши, читавшего испанские буквы и не замечавшего того, что творилось за окном. И вот этот контраст, контраст его голоса и этого лица, он запомнился мне больше всего, и когда впоследствии мне доводилось смотреть испанские фильмы ужасов (испанцам они всегда удавались), то в каждом окне, светлым оно было или темным, я ожидал увидеть Еву.

Я попытался позвать Сашу, но голос прилип к небу, как это бывает в ночном кошмаре, и ты не можешь позвать на помощь. Помимо того, что она просто смотрела на меня и не произносила ни слова, самым страшным была эта ватность рук, неспособных задернуть занавеску. Словно какой-то гипноз парализовал мою волю, слова и каждую часть моего тела. Наконец, Саша повернул голову и подошел в окну. И застыл в ужасе точно так, как застыл я, и это напугало меня еще больше, потому что нет таких вещей, которые должны наводить ужас на брата старшего тебя на три года.

Тем временем, губы женщины зашевелились, и она стала кричать нам, звать нас. Когда наконец мы поняли, что она просила впустить ее в дом, Саша направился к двери открывать. И тогда я ухватил его за руку и умолял не делать этого. Голос женщины звучал все ближе и все настойчивей, и я смог разобрать фразу: "Открывайте, вы должны открыть!" Дверная ручка дернулась и заходила по кругу, и у меня случилась истерика. Брат повторял что-то про маму и про бабушку, про то, что они всегда впускали, но я стал плакать и отчаянно бить его в грудь, в руки, в спину, куда бы ни попадали мои слепые ладони. Наконец, я смог оттолкнуть его от двери, и мы вернулись в комнату, где я тут же занавесил окно, едва уловив привидение ее силуэта.

"Черт с тобой", сказал брат, тяжело садясь на диван, напряженно вслушиваясь в стук в окно и нарочито громко читая испанский алфавит. "Все равно я не стал бы ее кормить. Надеюсь, бабушка не слышала".

По мере того, как стук понемногу затихал, я продолжал реветь. И неподвижно смотрел на обложку книги, которая никогда уже не будет прежней. Мама пришла сразу после полуночи, через десять минут после того, как все утихло, и через десять секунд после того, как я выбежал из комнаты и спрятал свое распухшее, заплаканное лицо в подушку.

Мы решили никому ни о чем не говорить. Рассказать о вчерашнем означало вернуть вчерашнее, и потом - мы боялись наказания, боялись того, что не сделали того, что должны были. Как бы то ни было, Ева перестала приходить к нам. И не пришла бы, наверное, уже никогда, если бы в середине лета не умерла бабушка. У нее вновь заболели ноги, и в местной больнице сказали ехать в город, а в городе сказали, что ничего уже сделать нельзя. Я увидел Еву на утро бабушкиной смерти, на нашей кухне, но уже не за обеденным столом у окна. В ней больше не было того безвольного смирения, которое однажды так сильно бросалось в глаза. Напротив, она по-хозяйски ходила по комнате, открывала шкафы, доставала свечи, мед и еще какие-то предметы и расставляла все это на столе. 

Она появилась сама собой, без лица в окне, без стука в дверь и без следов на снегу. И я вдруг подумал, глядя на ее развязанный платок и на ее подвижные руки, что тогда, ранней весной, когда у бабушки впервые заболели ноги, мы поступили правильно. Под мои отчаянные крики и под звуки испанского алфавита, который, к слову, так и остался невыученным.


Валенсия


29 January 2018

ЭДЕЛЬВЕЙС



Беатрис? Это раньше она жила в Париже. Это раньше она засыпала и просыпалась в доме на бульваре Сен-Мишель, в той его части, о которой пел Питер Сарстедт под аккомпанемент французского аккордеона. А теперь я вижу ее в баре в центре Барселоны, где она сидит в этой тесной леопардовой блузке и пьет джин с вермутом. И каждый вечер она спрашивает пожилого бармена в белом пиджаке, достаточно ли холодным будет коктейль. Бармен, который давно уже не робеет ее французского (Беатрис так и не разменялась на испанский, горячо ненавидимый ею за грубую провинциальность), указывает на огромную железную чашу на барной стойке и жестом просит ее дотронуться. Она касается всеми пальцами - и тут же отводит руку. Чаша совершенно ледяная, но Беатрис не успокаивается, пока не делает первый глоток. Однако и теперь ей кажется, что бокал теплый, и голубой лондонский джин с драгоценным названием не был остужен в полной мере.

В той мере, к которой она привыкла в 60-е и 70-е годы, когда вечеринки затягивались до утра, и любой парижский ресторан знал марку ее любимого шампанского. Ходили слухи, что на одну из тех вечеринок приходил Сальвадор Дали, который был так захвачен ее последней ролью, что приехал в Париж и напросился быть гостем. А позднее даже изобразил Беатрис на своей картине, впоследствии подаренной ей.

Она давно уже не пьет шампанского, хотя в этом баре наверняка найдется любимая марка с бордовой этикеткой и черным изображением эдельвейса. Она пьет Dry Martini, и мне кажется, что дело во французском вермуте и в слегка цветочном вкусе, которые возвращают ее на бульвар Сен-Мишель. И потом - я думаю, ей нравится видеть этих лоснящихся, начищенных барменов, учтиво не предлагающих ей огромных испанских оливок или коктейль недели. Они, должно быть, напоминают тех прежних официантов, которые задирали нос перед всеми, кроме нее. А здесь, как и в Париже, было перед кем задирать нос: в бар набивались художники, бизнесмены, члены каталонского парламента. В глубоких красных креслах, за ее спиной, они громко о чем-то говорили, но Беатрис по привычке не понимала того, что не было ей интересно.

И сколько их было в ее жизни, этих политиков и архитекторов. С одними она спала, других водила за нос. Ее флирт не был просчитан, не был жесток, и оттого прощался даже теми несчастными, которые маниакально предавали ради нее собственных жен. Ее брак с бизнесменом Марселем Гюзо был построен на разврате и самых пошлых адюльтерах, и многим тогда казалось, что Гюзо просто нравилось появляться в ее обществе два или три раза в неделю. Нравилось бывать на этих вечеринках, нравилось видеть подлинную картину Дали на стене собственной квартиры с размашистой подписью "для Беатрис". Нравилось, наконец, что она все это время носила его кольцо.

Правда, затем был развод, такой же бессмысленный, как и сам брак, и он отписал ей сумму, которую все называли только шепотом. Роллс-ройс, красивый и совершенно ненужный ввиду ее неспособности водить, и квартира на верхушке Монмартра. Беатрис тратила небрежно, не слушая советов друзей и бесконечно подсылаемых к ней юристов. Так, у нее была эта глупая привычка, свойственная Сартру - оставлять чаевых в два раза больше, чем размер счета. Но только кто мог тогда предположить, что однажды чаевых не станет вовсе, и картину Дали придется продать безымянному коллекционеру из Мексики?

Но только все это будущее, которого еще можно было избежать. Роли она в то время выбирала сама, потому что могла себе это позволить, и потому что настало время изучить фильмографию и понять, как мало в ней стоящих ролей. И потому теперь была одна картина за год, за два года, в затем и за пять лет. Пока я и вовсе не потерял ее из виду. Пока все это не растворилось во времени, словно вместо оливки на дно бокала был брошен светло-зеленый шарик льда.

И вот теперь я вижу ее в баре недалеко от станции Жирона. Ее губы безобразно красные, а не в меру тесные черные брюки распирают некогда красивые французские ноги. Ее волосы настоящие, но они тяжело склеены лаком и выглядят как парик. Мне любопытно, догадываются ли бармены, политики и художники, кто именно сидит за барной стойкой, и как скоро в дверь бара войдет какой-нибудь бывший любовник и в глухом сигаретном голосе (почти мужском) и в терзающих лицо морщинах узнает прошлую страсть. И если узнает, то что будет делать дальше? Купит ей бокал Dry Martini, а затем еще один? Выслушает французские проклятия по поводу теплого коктейля? Дождется, пока бар не закроется и она истерически пьяной не выйдет на улицу? Закажет ей такси и будет надеяться, что дверь крошечной квартиры на северной окраине Барселоны не захлопнется перед самым его носом? 

Тем временем, я снова иду по темным улицам, нервно оглядываюсь по сторонам и ищу черно-желтый автомобиль, который заберет меня домой. В ночное время такси почти невозможно отыскать, и все же я знаю, что даже завтра не стану говорить тому, первому, чтобы стоял у ее подъезда и несколько секунд дожидался моего очередного поражения.


11 January 2018

ONE WHISKY, FOUR CIGARETTES



They called him a lotus eater. At least I did. The name came from a short story by Somerset Maugham and told of a man who chose to settle on a remote island to see his life to the very end. He had his savings and he was determined to never work again. The man had it all planned out, and on the final day, when the money and the food supplies were supposed to run dry, he would shoot himself in the face. This, however, did not happen, as when the final day arrived, the man could not pull the trigger. He chickened out, and was reduced to spending the rest of his life as a beggar. I may have misplaced a few details here and there, but this is the rough outline of one of Somerset Maugham's better stories.

My lotus eater was not a beggar. After all, every Wednesday he came to one of the best bars in the city to have a drink. The drink was whisky sour. The man never actually had to order his drink because the moment he got to his stool (third from right, which mysteriously remained vacant even when the bar was crammed with a hundred people), the barman knew the size of the cube he was supposed to carve out of a huge block of ice. Occasionally, there may have been two solemn, barely visible nods, one denoting a question and one denoting an answer.

"The usual, sir?"

"Sure".

But I never heard him speak, except once. When he finished his drink, and it usually took him from forty-five minutes to an hour, he simply placed one ten-dollar bill on the bar counter, grabbed his hat and his cigarettes and left. Sometimes, again, there was a nod, but you had to be a regular like me to register a minute ripple in the air that was vomiting clouds of dense, thread-like smoke.

And then there were rumours. These rumours were summoned by the quiet whispers uttered by invisible barmen when they got sick of talking about Bitches Brew and the dead shadows of their ex-girlfriends. They said, for instance, that once there had been risky investments reaping great returns, and lots of them, but there had also been a few bankruptcies. Eventually, he shut it all down and was currently living off the money left after the devastating court cases. "Just like that lotus eater", I whispered back through my cigarette and was met with a stare both ignorant and polite. I did not question the story as it made perfect sense to me, and in a bar, late at night, you agree with whatever doesn't kill your thought process. The barman suggested that the man was probably trying to ration the whole thing now, what with one whisky and four cigarettes, and the memories of the Maugham story came flooding back.

One whisky and four cigarettes: that was his routine. I believe that my interest in this man was first expressed when I noticed the strange pattern that never got broken. The single variation could be the gap between cigarettes that was relatively random, even though he never failed to synchronise the last drag with the final sip of whisky sour (terribly watery, as I knew from my old-fashioned, yet totally irresistible). In other words, you knew the exact succession as well as the fact that he would not stay longer than one hour. After which he would put on his felt hat, pull up the grey trousers and be gone. And more often than not he would remain unnoticed all the way through. But then if you ask me, only a dead soul could miss a lone guy at a bar counter staring at the latest new cocktail chalked on the board and never actually bothering to order it.

And, indeed, only a dead soul could overlook the fact that his trousers were two sizes too big and that he was wearing black suspenders strapped over his impeccably white shirt. Suspenders were significant as I always believed that they had once belonged to the original lotus eater. Besides, they were the sort of thing that was worn either by tiresome hipsters or people whose midnight croon you were dying to hear (something told me he could do justice to Coltrane's Ballads that were often played in the bar).

I did of course want to talk to him, oh numerous times, but equally I never imagined the conversation. To be able to project, to have an impression, you need a sample, something to go by. I never had that sample, or rather, when I did, it was too late... Also, and I realise how odd this may sound, I was afraid to disturb some balance. I did not want to be that butterfly that always has to clap its wings with such mindless effrontery and with such intense silence. Or else I did not want to spoil my Wednesdays in the bar, of which there were suddenly more and more.

All those questions I wanted to ask him, from his past to the size of his trousers, they all had to be stored away indefinitely. Besides, there was no way for me to start that conversation without making a complete fool of myself (human nature's biggest nightmare), even if I was sitting right next to the smell of his strangely odorless Dunhill. So that I was reduced to looking at the way the barman cut the block of ice into perfect cubes and distributing them among the glasses touched with bitters and sugar. I knew through the corner of my eye that he was equally enchanted by it. After all, the process was much more intricate than the mixing part that, when you got the hang of it, seemed arbitrary. "That's some skill, you don't find?" "Haven't I seen you here before once?" "These barmen are the absolute business!" "Fuck the weather tonight". Etc. All of it seemed fake, none of it had a remote chance of success, and as the ice melted I realised the futility of breaking it with my clumsy attempts. Still, I was obsessed.

As for that one time I did hear him speak, it happened in late January. The Christmas tree was still there, purposeless and abandoned, and there were just a few people inside due to the storm outside which for once amounted to something bigger than average media overreaction. Apart from early Monk and the clinking of the ice, the only sound was coming from a young couple talking in the corner. Everything else was quiet and stately, coated with crooked fingers of smoke. 

It had the feel and the look of the first date. You could see it in the initial silence. You could even see it in the way the girl was holding her glass, which was all wrong as her wrist was too tight. These two, they must have been here by accident, and I've seen chance drifters like that a million times. They come and they order cheesecakes only to find out that the place does not sell any cheesecakes. Or, alternately, they never get to the point of ordering as they see the in-crowd and walk out. Or else they hear the music, which is usually Ornette Coleman when they come. This couple, however, they may have been pushed here by the weather but they chose to stay. And by staying they talked.

In a bar, your conversation has to be fulfilling yet utterly meaningless. It is not fed with words but with sips of various lengths and pitches. Like everything that has any value, this conversation cannot be taught but comes with time. The young couple had no such time and they were doing it the wrong way. They were talking in punchlines, they were in desperate need of making sense. They were modern. They were loud, too, which in a bar is anything above audible. 

The lotus eater was sitting to the right of me, doing the familiar routine of one whisky sour and four Dunhills, gazing at empty space as though it had molecules and atoms that did not add up and made visible shapes and figures instead. As if the conversation, conspicuous to the point where the barman was supposed to make a polite remark, was not happening in his timeline. But it was, and at first I could not for the life of me figure out how it happened that I heard his voice. To this day I cannot believe that at some point between cigarettes number three and four he spoke to Thelonious Monk or to God or to the block of ice which had been transferred from the fridge seconds ago:

"You shouldn't be with her, you know. She is not your type".

Which was five seconds followed by absolute silence. We all know how it happens: disbelief at first, then it sinks in. All the air is sucked out of the room and suddenly you notice something you have never noticed before. Like that carved, opulent pattern on your old-fashioned glass. Then, thirty seconds later, you admit to yourself that the words have indeed been spoken and everyone has heard them right. And slowly the room hums back to its former self and that is no one else but Sonny Rollins playing in the background.

Having said what he did, the man smoked his fourth cigarette, finished his cocktail, placed a ten-dollar bill on the counter, picked up his hat and left. His voice? Just the kind of husky baritone I had always imagined.

His own words had no effect on him and might have easily been written off as my drunken fantasy but I knew there was more to it. The young couple had changed. Their conversation was all but dead. Some new tension, horribly asexual, had punctured their whisper, and suddenly they looked random and even more out of place. Like those chance drifters, like someone who came to see the Christmas tree that was not even supposed to be there. It was half an hour later that the young man paid in silence and they left.

As I did, too, at my usual time.


This happened a while ago now, and I only remembered it yesterday, when a barman leaned towards me and asked how the drink was. I looked up in disbelief as it was not the sort of question you should ever be asked in a bar. But it was a new barman, and I nodded. Of course. Of course, it was good. I asked him if it was his first day and he said that he had been working in that bar for over a month now and had seen me numerous times. I was a bit stunned but then it could easily be explained. After all, you can talk to a barman, but you are not supposed to see him. Now I did and his face was saying nothing to me. And then, completely out of the blue, he asked about the old times and how well I remembered them.

"Pretty well", I said.

"I was just wondering if you'd seen the man who used to come here once a week...".

And I knew straight away whom he meant. I hadn't really seen him since the time when he talked, but that had nothing to do with him. It was me. I had stopped coming to that bar for reasons perhaps connected with work or some other matters. It must have happened immediately after the incident. And then, when I did come back years later, the man was gone.

"You are talking about the lotus eater, aren't you?"

"Sorry, sir?"

I realised now that I hadn't thought about the man in years, and now this new barman, of all people, was telling me about him. And I kept listening as I kept remembering.
  
"Oh God. How?"

"Hanged himself in his apartment. I thought you knew - this was a few years back. And no one knows why. Apparently the man was an absolute legend. Every great bar should have one, you know".

"I guess".

He then asked me a few questions but there was not a lot I could say as I was too easily distracted every time the tune changed or the door was swung open.

So it was after this conversation that I began thinking about the lotus eater again. I was looking at the clumsy way the new barman was cutting the ice and I was wondering why all those years ago, when we heard that baritone, husky and old, neither of us could get it out of our system. And why I was sitting here on a Wednesday evening. And why it was mid-January and they no longer had a Christmas tree.



29 December 2017

СЦЕНЫ И ОБРАЗЫ



Узкая парижская улица дышала полной грудью и вовсе не задыхалась от легкого дождя, который невидимой паутиной путался в его волосах. Он шел вперед, изредка прикладывая ладонь к застывшим прядям и смахивая капли. Шел то стремительно, обгоняя машины, то застревал на каждом шагу. Его поражало то, что в этом городе никогда нельзя было идти в своем темпе. Всегда нужно было медлить, запинаться, встраиваться в чужой ритм. Но еще удивительней было то, что все это не касалось самих парижан. Они-то как раз шли в своем темпе и никогда не оступались. Как часы, заведенные по собственной прихоти, они били точно в такт. Они и создавали этот рваный ритм, который однажды вымотал его настолько, что он был вынужден провалиться в безымянное кафе неподалеку от площади Бастилии. 

Официант принес бокал красного вина, угрюмого и холодного, и он открыл записную книжку. Это была новая записная книжка, матово-черная, с толстым карандашом на краю, купленная полчаса назад. В этом городе он поступал так всегда, и этим напоминал себе того знаменитого спортсмена из Чикаго, который на каждый матч выходил в разных кроссовках. Новые сцены требовали новых страниц, и особенно теперь, когда над ним повисло предложение сделать наконец что-то на самом деле стоящее. Не перебиваться сюжетами, которые лягут в стол рядом с отравленными карандашами и недокуренной пачкой сигарет, но сценарии для фильмов, которые действительно будут сняты.

"Вспышки". Он слышал слова агента, произносимые теперь с явным французским акцентом. "Им нужны вспышки. Образы. Цветные изображения. Должно быть интересно, иначе им наплевать".  

Он пытался. В конце концов, ради этого он и был в Париже, где, говорят, каждая улица рассказывает историю. Его привычным ритуалом было открыть записную книжку на случайной странице и начать писать. И если не было готовых идей, то стоило бесконечно повторять трюк безумного автора "Мертвых душ", и писать все, что приходит в голову до тех пор, пока не появится мысль. Сцена. Образ. И они появлялись - если только у тебя хватало смелости не казаться идиотом самому себе.

Но вино было нестерпимо кислым, и к тому же однажды в кафе вошла какая-то дама, и он отвлекся на одиноких людей вокруг. Именно они, одинокие люди в кафе, казались ему лучшим классом общества, и если бы на то была его воля, он оставил бы только их. Не пары, занятые собой, и тем более не шумные компании. Нет, только их - тех, кто одиноко сидит в барах и в кафе и молча выкуривает одну сигарету за другой. У них всегда была причина прийти сюда, за ними всегда тянулась история. И от этого они казались уязвимыми и такими... настоящими.

Правда, на этот раз ничего не выходило, одинокая дама скрывалась за высокими французскими скулами, и он начал описывать круглые белые столы без скатерти, тусклые репродукции пост-импрессионистов и фортепиано без звука... Все, что видел теперь вокруг. Он нехотя отпил вино, теплое и все такое же неуютное, и перечитал страницу.

"И не забывай - у тебя нет еще le contrat". Где-то на краю сознания продолжал говорить его агент, который зачем-то стал использовать французские слова. "Так что постарайся. Тебе 25, но не думай, mon cher, что это 17".

Он по привычке открыл записную книжку на другой странице, все такой же случайной и пустой, а затем еще на одной, после чего увидел текст и нервно вскрикнул. Слова были написаны незнакомым мелким почерком. Поначалу было чувство неловкости; оттого, что он читает чужие мысли, а также оттого, что он мог опьянеть после одного только бокала вина. Слова, правда, читались легко, нарочито легко, и он вдруг понял, что их автор описывает эротическую сцену. Это открытие так сильно поразило его, что он даже не заметил покадровых ракурсов этой сцены, которая поочередно описывалась от лица мужчины и от лица женщины. Едкий свет - а затем указание того, где необходимо расположить камеру.

И тогда он закрыл записную книжку и начал вспоминать, как час назад набрел на крошечный магазин недалеко от Монмартра. Казалось, он помнил все в подробностях. Высокий, худой старик, вырванный из прошлого. Длинные пальцы с выпяченными сухожилиями, которые страшными сколопендрами перебегали с одной записной книжки на другую. Черный берет, как забытый театральный реквизит на голове осветителя. Старческий, брюзжащий тон. Все это вернулось теперь, когда он прочел странную, совершенно безвкусную сцену из записной книжки. Сцену, которая впивалась в сознание и не отпускала.

Не дослушав бессвязную и уже окончательно французскую речь агента, разрывавшую голову на части, он поспешно расплатился. Выбежал из кафе в неожиданно ясный парижский вечер, и тут же позволил нестройной толпе унести себя в обратном направлении. Париж никогда не менялся.

К счастью, магазин все еще был открыт. Он без труда нашел его по тележке с уцененными книгами и блокнотами, которая стояла у входа. Внутри, правда, кое-что поменялось, и вместо неприятного долговязого старика за прилавком стоял молодой человек. И было кое-что еще: он заметил, что картины и фотографии на стенах слегка изменились. Они были ярче, и их стало больше. Среди них было и черно-белое изображение того самого старика, который ранее этим днем продал ему записную книжку.

"Вот это я купил сегодня в вашем магазине".

"Позвольте", сказал молодой человек, отвлекаясь от телефонных сообщений и с искренней внимательностью разглядывая записную книжку. "Да, мы все еще продаем такие".

"Да, конечно. Вы продали мне ее два часа назад. Не вы лично, конечно, но вон тот старик за вами".

Молодой человек на секунду обернулся, а потом странным взглядом посмотрел на него. Так, словно узнавал его, но в то же время понятия не имел о его существовании.

"Это мой дед. Простите, но когда?"

"Дело не в этом. Вот здесь слова, видите? Вы продали мне записную книжку, которая раньше уже кому-то принадлежала".

"Странно, но... Я бы, конечно, поменял, но почему вы пришли только теперь?"

"Черт возьми, а когда мне было приходить?" Он начинал терять терпение, и вся эта сцена явна затягивалась. К тому же у окна стояла пожилая дама, и так не хотелось продолжать все это в ее присутствии... "Я пришел как только увидел. Смотрите - вот здесь писал я, причем буквально только что, в кафе у площади Бастилии. А вот здесь текст уже был".

В этот момент молодой человек посмотрел на даму, словно пытаясь найти в ней сочувствие или хотя бы взгляд ровно такого изумления, которое было теперь на его лице, но она только повела плечами.

"Господи, это так странно. Что за черт. Поймите, я не могу дать вам за нее денег. Если когда-то и имела место ошибка, то теперь, после смерти деда, я уже ничего не могу восстановить. Но допустим... Это интересный экземпляр, и я мог бы обменять ее на те уцененные книжки, что лежат в тележке на улице. Что вы думаете?"

"Смерти? Что вы говорите?" Его мысли метались, метались, и он стал пятиться назад. "Нет, нет, что вы, мне не нужны деньги. Просто заберите".

"Так вы хотите точно такую, но новую? Послушайте...".

Но странного покупателя больше не было, он испуганно вывалился в открытую дверь, и молодой человек продолжал растерянно листать матово-черную записную книжку со сточенным карандашом на краю. В какой-то момент к молодому человеку подошла дама, которая незаметно и очень внимательно следила за всей этой сценой. "Странный мужчина", сказала она. "Поначалу напомнил мне Тьерри, моего двоюродного брата. Такой же лысый. И, наверное, тоже работает в банке".

Случайный поток слов позволил молодому человеку прийти в себя, и он жестом пригласил женщину наклониться поближе.

"Вот, смотрите. Может, я в этом не сильно разбираюсь, но это же тот самый почерк. Приглядитесь".

"Да", сказала женщина, внимательно сверяя страницы. "Похоже на то. Но только тот был более уверенный, быстрый. А вот то, что здесь, это как будто постарше. Размашисто, неровно. Я сама так пишу".

"Как странно", сказал молодой человек. "Эта записная книжка была куплена лет двадцать назад. И некоторые страницы вырваны...".

Женщина хотела сказать что-то еще, про почерк, про двоюродного брата по имени Тьерри или про эту безумную сцену, которая обрывалась на самом интересном месте, но увидев смятение на лице молодого человека, решила уйти. К тому же магазин должен был закрыться четыре минуты назад.

Оставшись один, молодой человек еще долго думал об этом странном эпизоде. Правда, в какой-то момент на улице начался дождь, и это отвлекло его, и заставило думать о завтрашнем эссе. Преподаватель по литературе на первое же занятие задал написать постельную сцену. Сказал, что это то, что описать труднее всего, и поэтому всегда дает это задание в самом начале курса. По аудитории пробежал легкий ропот привычных циников и троллей, но сегодня уже нельзя было тянуть. Нужно было садиться и писать. 

Так что он закрыл записную книжку и бросил ее в ящик стола. Достал тетрадь и постарался написать несколько предложений. Все, что придет в голову... Правда, уже через минуту телефон томно завибрировал, и на нем загорелась ярко-красная улыбка Одет. Он знал, почему она звонила. Одет звонила всегда, когда родители уезжали за город.