All original work © 2009 - 2017 Alexey Provolotsky

29 November 2017

ФРАНЦУЗСКИЙ СВЯЗНОЙ



"Мы были в Париже три месяца назад... Ой, прости".

Он не хотел слушать про ее мужа. То есть ни слова. То есть если вдруг она порывалась, если делала необдуманную отсылку, если не успевала снять кольцо, если телефон не был выключен, если ветер поднимался слишком сильный, он смотрел на нее этим взглядом. Мол, о чем ты. Что все это. Казалось, он и сам давно поверил этому взгляду, в котором так много было искреннего непонимания. Взгляд получался сам собой. Взгляд темней французского кофе.

"Ты заметила?" спросил он, переводя взгляд на пластиковую тарелку, которая горячо провисала под тяжелым яблочным крепом. "Сегодня особенно много яблок".

"Да", сказала она. "Ты любишь, когда их много".

"Это впервые за несколько лет. Вы не были здесь?"

Ее смутило это "вы", такое нарочито французское, но она быстро все поняла.

"Здесь, у канала? Нет. Нет, конечно".

Он поверил ей. А что, черт возьми, ему оставалось, кроме как поверить ей и надеяться, что она поверит ему. К тому же сегодня было так хорошо, и на отель оставалось два часа. Сегодня, в конце августа, людей было немного. Говорить не хотелось. Он понимал, как это плохо, не хотеть говорить (учитывая перерыв - который уже прошел, и который наверняка еще будет, и не один, дай бог не один), но его слова ходили по краю канала и решительно не хотели спрыгивать вниз. Как и люди, редкие прохожие, что были здесь сегодня.

Они молчали, но не тяжело. А так, просто. Они молчали, и это было единственное молчание в его жизни, которое он выносил. С другими было о чем говорить, но не о чем молчать. С другими был этот свист в глазах, который он так ненавидел. А здесь молчание заполняло тебя целиком, росло, поднималось. Так теплая выпечка растет внутри тебя ранним парижским утром. Так было и здесь, на берегу канала Сен-Мартен, где вот уже двенадцать лет они встречались и ели яблочные крепы из блинной на углу.

Сегодня, правда, ему казалось, причем казалось с того самого момента, как они встретились в саду Вильмен, на их условленной скамейке с двумя крикливыми русскими дамами, что ей хочется о чем-то ему рассказать. Но она молчала. Он знал, что не стоит давить вопросами или заставлять ее говорить. Он вообще боялся делать ошибки и потому, наверное, делал их постоянно.

"Я подумал", сказал он теперь. "Почему так мало?"

"Да?"

"Почему пять? Почему, например, не шесть? Почему не семь часов?"

"Посмотри на тех маленьких детей на другом конце канала. Они хотят прыгнуть? Так смешно".

Она переводила разговор, взгляд, эмоцию. Нет, давить было нельзя, нельзя было заставить ее говорить.

К тому же они так любили разглядывать людей, которые проходили мимо. Медленно, лениво, в будний день. Им нравилось считать французские лица, которых в последнее время становилось все меньше. Нравилось говорить простые слова, которые, казалось, были куда прозрачней воды в канале Сен-Мартен.

И все же порой хотелось прорваться сквозь миллион дурацких условностей и сделать что-то действительно значимое. Сказать, например, что там, в Страсбурге, все кончено, причем давно. Лет шесть назад. Но было нельзя. Он чувствовал, что нельзя, потому что так было условлено в том письме, что она ему написала. В том первом разговоре. Ведь это был роман с воображением, с выключенными телефонами, такой стильный и такой ни на что не похожий. Этот роман случался раз в год и длился не больше пяти часов. Все это было оговорено, и не было времени, ведь после ей нужно было спешить на Северный вокзал, а ему на Восточный. А до этого... до этого они еще успевали забежать в отель неподалеку, предварительно заказанный, за три или четыре месяца до встречи.

"Ну что, можем, наверное, идти?" спросила она, так ни о чем ему и не сказав.

Секс был самый обычный, и это было удивительно. Они пытались, наверное, слишком сильно, и оттого отменяли друг друга. Словно хотели добиться боли, чтобы ее осталось как можно дольше, на месяц или даже на целый год. И потом, в немецком поезде по направлению в Штутгарт, он думал о том, что нужно было изменить. Порой ему казалось, что один жест, одно движение бедра или руки могло изменить все на свете. Ее оргазм разбудил бы сонную девочку в приемной, в бессмысленных темных очках, так похожую на затравленную муху. Французы говорят: лестничная мудрость. Умная мысль, которая приходит в голову, когда уже слишком поздно. Разговор закончен, и ты можешь прокручивать и пережевывать ее в своей голове сколько угодно, меняя карьеры, судьбы, жизни, но в действительности ты ни на что уже не сможешь повлиять. Ничего уже не переменить. Осталась одна только лестница, и она благодарно выслушает тебя, пока ты будешь спускаться до самого ее конца.

Прощались они тоже в саду Вильмен, только русских дам больше не было. А была детская площадка, на которой дети общались на незнакомом языке миллиона суетливых глаз, ног, рук. Казалось неправильным прощаться вот так, и он не раз порывался порвать билет и сделать хотя бы что-то, но всегда себя останавливал. "В конце концов, пять часов", подумал он, начиная готовиться к тому, что неминуемо случится через несколько минут, по дороге на Восточный вокзал. Пять часов. Они растворятся в году, и перестанут существовать до следующего августа. Пять часов - так легко было представить, что их и вовсе не было. "Я хотела тебе сказать", вдруг начала она, и дети унесли ее голос в какой-то свой мир, такой безобразно непонятный. Унесли, втоптали в пыльную площадку рядом с качелями и миллионом невидимых кукол.

"Да?" спросил он, чтобы она не забыла и не отвлеклась на свой проклятый поезд.

"Нет, ничего".

Взять ее за плечи, перевернуть, вытряхнуть из нее слова? Но нет. Нет, пора было спешить на поезд, не то в Страсбург, не то в Лилль. И потому этот прощальный поцелуй, не то краткий, не то кроткий.


В вагоне поезда в Лилль, она впервые не достанет из кармана кольцо (которого больше не было), а он в очередной раз закажет кофе, позвонит жене и включит наконец свой рабочий телефон. Проверит свое расписание на ближайшую неделю. Там будет написано "Марсель, Лоншан, пятница, девять лет", и он постарается вспомнить ступени дворца Лоншан, где она будет его ожидать. А еще он постарается вспомнить это марсельское лицо, но снова не сможет этого сделать. У него совсем испортилась память на лица, хотя в последнее время он стал чаще спрашивать себя, так ли это плохо.


29 October 2017

ПОЕЗД ПО НАПРАВЛЕНИЮ В ГАВР



Прежде, чем она села в поезд, ей захотелось с него сойти. Еще на вокзале Сен-Лазар. Еще в парижском метро. Еще тогда, в музее Орсе. Но теперь, в тесном заточении руанского пейзажа, она мысленно порывалась открыть окно и выпрыгнуть на полном ходу.
  
Они встретились в Орсе у дальнего входа, того самого, где пакистанцы забрасывали тебя зонтами по два евро, и грубо о чем-то шутили, когда ты молча проходил мимо. Ее поразило то, что он опоздал. Что он выглядел не так, как она представляла. Что он не извинился, и вообще говорил довольно мало. Только протянул ей сценарий, который она тут же преступно спрятала в черную сумку, специально для этой цели купленную два дня назад на рынке в Бельвиле.    
  
Она пыталась вслушаться в его дыхание, но дыхания не было. Кожа была бледной. Глаза казались бесцветными. Он молчал. Они ходили по старому зданию французского вокзала, по лучшему музею Европы, бесшумно смотрели на портреты Сезанна и американские снимки начала прошлого века. Ей нравился мальчик с черно-белой фотографии Льюиса Хайна, и она сказала ему об этом. Холодные кирпичные стены фабрики Хилла, 1909 год. Бывали старые виды, в которых хотелось побывать. А еще больше хотелось посмотреть в глаза мальчику, который, казалось, мог рассказать миллион историй в свои неполные десять лет. Он посмотрел на фотографию и ничего не ответил.

Возможно, она не подходит. Они разочарованы. Она не прошла первый этап. Им не понравилось видео, которое она выслала. Да, но в таком случае зачем он отдал ей сценарий? Зачем купил билет? Зачем снял для нее самый дорогой отель в Гавре?

Кажется, прошел час, прежде чем он обратился к ней. Они были на втором этаже, рядом с ее любимыми картинами Клода Моне и беспокойными китайскими туристами, когда он спросил, видела ли она "Происхождение мира" Курбе.

Она сказала "нет". Она действительно ни разу не видела этой картины, хотя была здесь в пятый или шестой раз. "Пойдемте", сказал он. Казалось, он знал самый короткий путь. Он знал.

"Расскажите, о чем вы думаете. Первое, что приходит в голову".

А ей было страшно. Именно страшно. Страх превозмогал неловкость и смущение, заполнял собою каждый вдох и выдох, и, казалось, был один лишь способ от него избавиться. Рассказать ему то первое, что пришло в голову. А именно: воспоминание. Тот первый год в Сорбонне, когда она влюбилась в сорокалетнего преподавателя литературы, и задержалась после лекции, и, запустив пальцы в густые волосы, просила посоветовать книгу американского автора. "А кто вам нравится из уже прочитанных?" спросил он. Она сказала Гор Видал, и он сказал Генри Миллер. И уже когда она выходила из лекционного зала, он прокричал ей вслед: "Тропик Рака".

"Я прочла лишь семнадцать страниц", сказала она, продолжая вспоминать и стараясь не видеть перед собой ничего, кроме цветов, красок и линий, хотя во всем музее Орсе не было угла и не было зала, где можно было укрыться от этой картины. "Я не пошла на следующую лекцию. Я боялась его взгляда, но еще больше я боялась показать ему свой. Понимаете?" Казалось, он слушал, но, Господи, зачем она все это рассказывала? Теперь, через пять лет после Сорбонны, после двух эпизодов третьесортного французского кино? "Но когда я пришла, он посмотрел на меня так тихо, так спокойно. Так, словно ничего не произошло. Словно едва узнал меня".

"Съемки будут в Гавре. В дороге посмотрите сценарий", сказал он напоследок, после чего дал ей адрес и коротко поцеловал в щеку. И она вспомнила, как утром, когда закрывала дверь маленькой однокомнатной квартиры, которую снимала с подругой, она пообещала себе, что скажет "нет", если поцелуй продлится более трех секунд.

В метро она все еще думала, что может отказаться, что может развернуться и поехать домой. Сказать подруге, что передумала. Выбросить билеты. Стереть номер телефона.

Даже теперь, когда она прочла сценарий (краснея, а затем бледнея), она все еще верила, что может остановить эту милую девушку с кофе и круассанами и попросить помочь ей выбраться из поезда. Показать запасную дверь, вывести через черный вход. Кажется, она верила даже в тот момент, когда решила сказать "нет" тому, кто встретит ее на железнодорожном вокзале в Гавре.

И даже тогда, когда никто не встретил ее на платформе, и она нащупала адрес в кармане пальто, и отправилась искать улицу и номер дома, которые три часа назад, в музее Орсе, ей передал человек с тихим, спокойным взглядом - даже тогда она верила, что книгу еще можно закрыть. На любом слове и на любой странице.


29 September 2017

ЗАКЛИНАТЕЛЬ



Вначале это была просто мысль. Возможно, я даже не обратил внимания на то, как вздрогнули твои губы, как загорелись глаза. Мысль могла забрести в голову любому, кто бывал в этом городе. В конце концов, кто бы не хотел еще раз проснуться в белых подушках отеля, которые пахнут ванилью, еще раз пройти по любимой аллее, о которой неделю назад ты ничего не знал, и еще раз заказать кофе на террасе оживленной улицы?

И потом - это был самый красивый город в мире.

"Давай останемся", сказала ты, и я не мог даже представить себе... Мы как раз остановились напротив часовни, мы как раз засмотрелись на этого странного человека, сидевшего на тротуаре и говорившего с птицами. Его одежда была порвана в нескольких местах, а седые волосы были склеены прелым, июльским запахом города. Его голос находился в той стадии вечного опьянения, которое порождает брань и бессвязную гениальность. И все же временами казалось, что вот сейчас он бросит свой бредовый non-sequitur, этот безумный уличный театр и вернется, поднимется с тротуара и вернется домой. Обнимет жену. Наденет пиджак и отправится на работу.

Кажется, он жил в этом городе, в том самом квартале, где мы снимали комнату. В тот первый день ты хотела бросить ему несколько монет, но не могла найти шляпу, а я не знал, стоит ли. Мы никогда не давали денег нищим. Казалось, нет занятия бессмысленней. Они смотрели на тебя, даже касались твоей одежды, но ты мог дать только из брезгливости или отвращения - и тогда ненавидел себя еще больше. И потому нет, мы проходили мимо. 

Тем временем, мы видели его довольно часто. Мы видели его утром, когда он бесцельно ходил по улицам города, преступно поворачивая голову и отвлекаясь на любой шум, и мы видели его поздно вечером, когда он сутуло сидел за одним из незанятых столиков кафе. Мы слышали его. Этот хриплый голос, который, казалось, застревал в твоих ушах не меньше, чем он застревал в его горле.

И да - он говорил с ними, по-итальянски, по-французски, даже по-русски. Полулежал на тротуаре, между тосканской тратторией и глухим антикварным магазином, а они собирались вокруг него и ловили каждое слово. Иногда клевали булыжники, иногда подлетали ближе. Во всем этом была какая-то магия. По крайней мере, голуби в этом городе были так же пугливы, как в любом другом, и охотно улетали как только ты делал шаг в опасном направлении. Но он не пугал их.

Как не пугал нас. Напротив, он был частью города, в который мы были влюблены, и потому я не был удивлен, когда мы остановились у часовни, и ты сказала, что хотела бы остаться в этом городе.

На столике у нашей кровати лежали билеты на завтра, и ты предложила выбросить их в окно. То самое безумие, которого так много было в здешних галереях и во вкусе местного вина. Дело было не в том, что мы чего-то не успели за эти пять дней, чего-то недосмотрели, что-то упустили. Вовсе нет. Нас пугал самолет. А еще взгляд серого лебедя на пути в нашу комнату, которого с первого дня нашего пребывания здесь ты так хотела ухватить за шею (непременно теплую, почти горячую). Мы должны были увидеть его тем вечером, в последний раз, и это было так тяжело принять. Возвращение казалось бегством, ты выстроила ту же цепочку в голове, что и я. И теперь держала меня за руку и говорила, что нам хватит на первое время, а дальше мы что-нибудь придумаем.

Я мог дать тебе два миллиона причин, из которых деньги не были первой, но утром я написал хозяйке и сообщил, что мы остаемся. Это было так невыносимо странно, выслушивать себя и ее удивление, но я видел упоение, с которым ты смотрела на меня. Я соврал, что получил работу в этом городе, и что я могу заплатить вперед. Это немного успокоило ее, но я не мог вынести вид билетов на столе. После завтрака они исчезли (вероятно, ты выбросила их в окно, как хотела), и мы отправились в картинную галерею на бесконечно далекой ветке метро. Мимо полузнакомых людей и наших новых соседей. По крайней мере, нам нравилось так думать.

Моя тревога рассеивалась, от воздуха, а еще от вина, от твоего спокойствия и того, что время здесь бежало гораздо медленней, чем дома. Ты посмотрела на часы и сказала, что наш самолет уже должен был приземлиться, и это напомнило тебе то школьное время, когда вы с подругами не пошли на занятия и вместо уроков отправились гулять по новому торговому центру. У вас совсем не было денег, но вы любили просто смотреть, и все время помнить о том, что в школе теперь была биология. Или русская литература. Так что вместо всего этого мы шли в любимое кафе, где подавали лучшие круассаны в городе. Они хрустели ароматом топленого масла.

Мы не отвечали на звонки, не реагировали на письма, и только делали все то, чего не успевали сделать до этого. Соседи начали здороваться с нами по утрам, и даже лебеди стали подплывать все ближе, когда мы спускались к краю реки и протягивали руки с кусочками хлеба. Правда, они все еще прятали шеи как только ты подносила к ним свою ладонь.

Между тем, город менялся. Нам по-прежнему было хорошо, мы были по-прежнему влюблены в эти улицы, но нельзя было не заметить середины августа. Листья начинали срываться с деревьев и нервно пролетать под уличными фонарями. Ветер усиливался, и порой, проходя вдоль реки по направлению к железнодорожной станции, превратившейся в музей, мы пробирались сквозь бурый вихрь сухих листьев, которые липли к зонту и холодной одежде, испуганно разбегались при виде автомобилей. Август пролетал так быстро.

И однажды, прогуливаясь вдоль стен знаменитого собора, ты показала мне крыс. Они передвигались тяжелыми скачками, преодолевая траву и тяжелую каменную кладку. Ты сильней вжалась в мою руку, а я не знал, как тебя успокоить. Крысы действительно становились все больше. Нищие протягивали руки все дальше, ты больше не плакала при виде французских кувшинок, и мы говорили все реже. И еще было странное ощущение, что мы о чем-то забыли. Перестали замечать. Или просто мы становились легче. (Или это все ветер?) Порой, возвращаясь в комнату, мы бесшумно раздевались в темных углах комнаты и ложились спать молчаливым прикосновением спин.

Эти изменения были едва заметны, или мы сами выдумывали их, но только любимое кафе с топлеными круассанами было все чаще закрыто не ремонт. И порой было так трудно принять, что люди вокруг были все теми же людьми, которых мы видели месяц или два назад. Они говорили "привет", заказывали свой любимый грог, но неясное беспокойство заставляло нас сворачивать на незнакомые улицы. Куда я мог забрести по вечерам, все чаще один, чтобы сказать бармену о чем-то бессмысленном, и о чем, тем не менее, я не мог промолчать.

О том, что наступил сентябрь, сказала хозяйка нашего дома, и новые обещания разбивались о старый долг. Сентябрь был все тем же месяцем, который мог стать как безжалостным, так и самым лучшим временем года. Потому что нет солнца ярче конца сентября, и не было солнца ярче, когда ты вдруг указала на бесформенных голубей едва знакомой улицы, и мы увидели того хриплого человека, о котором уже успели забыть. 

И только теперь перестали слышать его речь, которая все это время раздавалась над нами и за нашими спинами, и мы взмыли вверх, над часовней, над тосканской тратторией и над глухим антикварным магазином, прямо на глазах молодой пары, которая, вероятно, тоже любила Париж.